Артур Шопенгауэр о чести

 

    Честь - одна из самых противоречивых и неоднозначных норм современной морали. В воспитании юных членов общества современный общественным мнением чести отводится главенствующая роль, будь то личная честь, честь возлюбленной девушки, честь флага, мундира и т.д. и т.п. Уже давно честь преподносится фактически как одиннадцатая заповедь, что породило один из величайших предрассудков нашего времени. Честь - это прежде всего наше представление о том, как и что о нас думают другие. Честь зиждется на некоем материальном предмете или внешней идее, символизирующих то, что тот или иной человек обладает незапятнанной честью. Пропал, испортился символ - и всё, прощай честь (а иногда и жизнь). До абсурда это доходит в армии - так, противнику не надо тратить много времени, средств и людских потерь, чтобы уничтожить воинскую часть: для этого достаточно лишь сжечь её флаг, символ этой части. Со всем может смириться современый человек, только не с потерей чести или своей репутации в глазах других. Мы упомянули выше представление о чести как о добродетели - и действительно, общественная мораль постоянно внушает человеку, что он должен совершать те или иные поступки ради чести. Но думает ли о чести пожарник, спасающий из огня ребёнка? Нет, он рискует жизнью ради другого из сострадания, будучи движим христианской любовью, осознаёт он это или нет. Впоследствии он может получить за свой подвиг орден, но Боже упаси его думать о награде или о чести своей части на пожаре... Этот короткий пример демонстрирует, что всё положительное, связываемое с понятием чести, уже содержится в библейских заповедях. Честь к ним ничего не добавляет, поскольку усовершенствовать их уже нельзя - нам и в ум не придёт сказать, что Иисус Христос был человеком чести... Увы! вся беда в том, что честь побуждает не только к положительному, но и к отрицательному - слишком много крови - своей и чужой - пролито теми, кто испугался потери собственного реноме. "Имидж ничто - жажда всё" - этот иронический лозунг нашего времени на самом деле содержит в себе след высокой истины: честь - иллюзорна и эфемерна, как и любое мнение толпы; счастье же человека зависит лишь от того, сколько он сделал добра, и неважно, насколько он при этом продвинулся в земной табели о рангах.
    Автором одного из самых честных и критических исследований проблемы чести выполнил известный немецкий философ теперь уже позапрошлого века, немец Артур Шопенгауэр (тоже, кстати, поддерживавший психические исследования). Мы предлагаем вашему вниманию отрывки из IV главы его книги "Афоризмы житейской мудрости", которая посвящена начатой нами теме.

***

О TOM, ЧТО ПРЕДСТАВЛЯЕТ СОБОЮ ЧЕЛОВЕК

    То, что мы собой представляем, т. е. мнение других о нашей жизни ценится обычно, по слабости человеческой натуры, непомерно высоко, хотя малейшее размышление показывает, что это мнение само по себе несущественно для нашего счастья. Мудрено постичь, почему человек испытывает такую сильную радость, когда он замечает благосклонность других или когда как-нибудь польстят его тщеславию. Как кошка мурлычет, когда ее гладят, так же стоит похвалить человека, чтобы его лицо непременно засияло истинным блаженством; похвала может быть заведомо ложной, надо лишь, чтобы она отвечала его претензиям. Знаки чужого одобрения нередко утешают его в реальной беде и в той скупости, какую проявляют для него два рассмотренных выше источника счастья. С другой стороны, достойно изумления, какую обиду, какую серьезную боль причиняет ему всякое оскорбление его честолюбия, в каком угодно смысле, степени, направлении, всякое неуважение, «осаживание» или высокомерное обращение.
    Поскольку на этих свойствах основано чувство чести, они оказывают, в качестве суррогата нравственности, благотворное влияние на порядок человеческого общения; но свойства эти неблагоприятны, служат препятствием собственно для счастья людей, и прежде всего для столь существенных для него спокойствия духа и независимости. Поэтому с нашей точки зрения представляется необходимым поставить этим свойствам известные границы и, путем размышления и правильной оценки различных благ, по возможности умерить чрезмерную чувствительность к чужому мнению, как в том случае, если нам льстят, так и тогда, когда нас порицают; ведь и то и другое имеет один и тот же источник.— Иначе мы станем рабами чужих мнений и настроений: — «так пусто и мелко то, что угнетает или радует душу, жаждущую похвал».
    Верная сравнительная оценка того, что такое человек сам по себе и того, чем он является в глазах других — будет много способствовать нашему счастью. К первому относится все, что заполняет нашу личную жизнь, ее внутреннее содержание, а следовательно, все блага, рассмотренные нами под рубриками: «что такое человек» и «что человек имеет». Местом, служащим сферой действия этих моментов, является собственное сознание. Напротив, то, чем мы являемся для других — проявляется в чужом сознании; это наш образ, создавшийся в нем, наряду с представлениями, к нему применяемыми1.Чужое же сознание существует для нас не непосредственно, а лишь косвенно,— поскольку им определяется поведение других по отнощению к нам. Но даже и это последнее важно, в сущности, лишь в той мере, в какой оно способно влиять на изменение того, чем мы является сами по себе и для себя. К тому же все происходящее в чужом сознании само по себе для нас безразлично; мы сами к этому равнодушны, лишь только ознакомимся с поверхностью и пустотой мыслей, с ограниченностью понятий, с мелочностью помыслов, с извращенностью взглядов и с заблуждениями, присущими большинству людей, и познаем, вдобавок, на личном опыте, каким презрением люди готовы обливать каждого, раз его нечего бояться или если можно надеяться, что это до него не дойдет; в особенности, если нам доведется услыхать, как пол-дюжины баранов пренебрежительно поругивают выдающегося человека. Вот когда мы поймем, что ценить высоко мнение людей — будет для них слишком много чести!
    Кто не может найти счастья в двух рассмотренных разрядах благ, т. е. в том, что он такое в действительности,— а принужден обратиться к третьему,— к тому, чем он является в чужом представлении,— для того остался крайне скудный источник счастья. Базисом нашего существа, а следовательно и нашего счастья служит животная сторона нашей природы. Поэтому для благоденствия существеннее всего здоровье, а после него средства к жизни, т. е. доход, могущий избавить нас от забот. Честь, блеск, чин, слава, какую бы ценность мы им ни приписывали, не могут ни соперничать с этими подлинными благами, ни заменять их; в случае надобности мы не задумываясь пожертвовали бы ими ради подлинных благ.
    Много даст для нашего счастья, если мы вовремя усвоим ту нехитрую истину, что каждый, прежде всего и в действительности, живет в собственной шкуре, а не во мнении других, и что поэтому наше личное реальное самочувствие, обусловленное здоровьем, способностями, доходом, женой, детьми, друзьями, местом пребывания — в сто раз важнее для счастья, чем то, что другим угодно сделать из нас. Думать иначе — безумие, ведущее к несчастью. Восклицать с энтузиазмом: «честь выше жизни», значит в сущности утверждать: «наша жизнь и довольство - ничто; суть в том, что думают о нас другие». Такое утверждение может рассматриваться разве как гипербола, построенная на той прозаической истине, что честь, т. е. мнение людей о нас, часто весьма необходима для жизни среди людей; — к этому, однако, я вернусь позже. Когда же мы видим, что почти все, к чему люди стремятся всю свою жизнь, с крайними напряжениями, ценою тысячи опасностей и огорчений, имеет конечною целью возвысить их во мнении других,— ибо ведь не только к чину, титулу, к орденам, но и к богатству, даже к науке и искусству люди тяготеют главным образом ради этой цели; когда мы видим, что уважение других возводится на степень высшей цели, к какой стоит стремиться — нам становится ясной неизмеримость человеческой глупости.
    Придавать чрезмерную ценность мнению других — это всеобщий предрассудок; коренится ли он в нашей природе или возник как следствие общественной жизни и цивилизации, во всяком случае, он оказывает на всю нашу деятельность чрез-всян0е и гибельное для нашего счастья влияние; влияние это сказывается во всем, начиная с боязливого рабского трепета перед тем, «что скажут» и кончая Виргилием, вонзающим кинжал в сердце дочери; эта же сила заставляет ради посмертной славы жертвовать спокойствием, богатством, здоровьем, даже жизнью. Предрассудок — это чрезвычайно удобное орудие для того, кто призван повелевать или управлять людьми; поэтому во всех отраслях искусства дрессировки людей первое место отведено наставлению о необходимости поддерживать и развивать в себе чувство чести. Ho c точки зрения интересующего нас личного счастья дело обстоит иначе: следует, наоборот, отговаривать людей от чрезмерного уважения к мнению других. Если все же, как то наблюдается повседневно, большинство людей придает высшую ценность именно чужому мнению и поэтому заботятся о нем больше, чем о том, что, происходя в их собственном сознании, существует непосредственно для них; если, вопреки естественному порядку, чужое мнение кажется им реальной, а настоящая их жизнь — идеальной стороною их бытия; если они возводят в самоцель нечто второстепенное и производное, и их образ в чужом представлении ближе для них, чем само их существо — то столь высокая оценка того, что непосредственно для них не существует, составляет глупость, называемую тщеславием, vanitas — термин, указывающий на пустоту и бессодержательность подобных стремлений. Отсюда понятно, почему заблуждение это, так же, как и скупость, ведет к тому, что цель забывается и ее место занимают средства: «за средствами забывается цель».
    Высокая ценность, приписываемая чужому мнению, и постоянные наши заботы о нем настолько преступают, по общему правилу, границы целесообразности, что принимают характер мании, мании всеобщей и, пожалуй, врожденной. Во всей нашей деятельности мы справляемся прежде всего с чужим мнением; при точном исследовании мы убедимся, что почти 1/2 всех когда-либо испытанных огорчений и тревог вытекает из заботы о его удовлетворении. Забота эта составляет подоплеку так легко оскорбляющегося — ввиду болезненной чувствительности — самолюбия, всех наших претензий, всякого тщеславия, суетности и роскоши. Без этой заботы, без этого безумия не было бы и 1/10 той роскоши, какая есть сейчас. На этой заботе покоятся всякая гордость, щепетильность, любой point d'honneur, в самых различных видах и сферах, и сколько жертв приносится ей в угоду! Она проявляется еще в ребенке, растет с годами, и сильнее всего становится в старости, когда, по исчезновении способности к чувственным наслаждениям, тщеславию и высокомерию предстоит делиться властью лишь со скупостью. Черта эта резче всего обозначается у французов, у коих она принимает характер эпидемии и выливается в пошлейшее честолюбие, в смешную, карикатурную национальную гордость и в бесстыднейшее хвастовство; но в этом случае тщеславие подкопало само себя, превратив себя в посмешище других наций, а громкое имя «la grande nation» — в насмешливую кличку.
    Чтобы яснее изобразить ненормальность чрезмерного уважения к чужому мнению, приведу чрезвычайно наглядный, вырисовывающийся крайне рельефно благодаря сочетанию эффектных обстоятельств с характерными штрихами, пример свойственной человеческой природе глупости; на этом примере можно будет определить силу интересующего нас мотива. Привожу отрывок из напечатанного в «Times» 31-го марта 1846 г. подробного отчета о только что совершенной казни Томаса Уикса, подмастерья, из мести убившего своего хозяина: «В назначенное для казни утро преступника посетил достопочтенный духовник тюрьмы. Однако Уикс, держась, впрочем, весьма спокойно, не слушал его увещаний. Его занимал один только вопрос: удастся ли ему выказать достаточно мужества пред толпой, собравшейся смотреть на его казнь. И это ему удалось. Проходя по двору, отделявшему тюрьму от выстроенной близ нее виселицы, он сказал: «Теперь я скоро постигну великую тайну, как говорил д-р Додд». С завязанными руками он без всякой помощи поднялся по лестнице на эшафот; добравшись доверху, он поклонился направо и налево, за что был вознагражден громкими одобрительными возгласами собравшейся тысячной толпы».
    He правда ли, великолепный образчик тщеславия: имея пред собою самую ужасную смерть, а там, дальше — вечность, заботиться лишь о том, какое впечатление удастся произвести на толпу сбежавшихся зевак, и о мнении, какое создается в их умах! — Точно так же Леконт, казненный в том же году во Франции за покушение на жизнь короля, досадовал, во время процесса, главным образом на то, что ему не удалось предстать пред судом пэров в приличном костюме; даже в минуту казни главной неприятностью было для него то, что ему не позволили побриться перед этим. Что и раньше случалось то же — это мы видим из предисловия к знаменитому роману Матео Алемана «Гуцман де-Альфарак», где он говорит, что иные «глуповатые» преступники, вместо того, чтобы посвятить последние часы исключительно спасению души, пренебрегают этим и тратят их на то, чтобы сочинить и запомнить краткую речь, которую они произнесут с высоты виселицы.
    Впрочем, в этих штрихах отражаемся мы сами: ведь редкие, крупные явления дают лучший ключ к разгадке обыденных явлений. Все наши заботы, огорчения, мучения, досада, боязливость и усилия обусловливаются в сущности, в большинстве случаев вниманием к чужому мнению, а потому так же абсурдны, как забота только что упомянутых преступников.— Из того же источника берут обычно начало также зависть и ненависть.
    Очевидно, ничто не способствует нашему счастью, строющемуся в бoльшей части на спокойствии и удовлетворенности духа, более, чем ограничение, сокращение этого движущего элемента —внимания к чужим мнениям — до предписываемого благоразумием предела, составляющего, быть может, 1/50 настоящей его силы; надо вырвать из тела терзающий нас шип. Это, однако, очень трудно: ведь дело касается естественной, врожденной испорченности. «Жажда славы — последняя, от которой отрешаются мудрецы», сказал Тацит (Hist. IV, 6). Единственным средством избавиться от этого всеобщего безумия было бы явно признать его таковым и с этой целью выяснить себе, насколько неправильны, извращенны, ошибочны и абсурдны людские мнения, которые поэтому сами по себе не достойны внимания; далее - как мало реального влияния оказывает на нас в большинстве случаев и дел чужое мнение, обычно к тому же неблагоприятное: — почти каждый обиделся бы до слез, если бы узнал все, что о нем говорят и каким тоном это произносится; наконец — что даже честь имеет лишь косвенную, а не непосредственную ценность и т. п. Если бы удалось исцелить людей от их общего безумия, то в результате они бы невероятно выиграли в смысле спокойствия и веселости духа, приобрели бы более твердую, самоуверенную tenue и свободу, естественность в своих поступках. Чрезвычайно благоприятное влияние, оказываемое замкнутым образом жизни на наше спокойствие, основано преимущественно на том, что уединение избавляет нас от необходимости жить постоянно на глазах у других и, следовательно, считаться с их мнениями, и этим возвращает нас самим себе.— Но кроме этого мы избегли бы многих реальных несчастий, к которым приводит жажда славы — это якобы идеальное стремление, вернее пагубное безумие,— и получили бы возможность гораздо больше заботиться о реальных благах и беспрепятственно наслаждаться ими. Но,— «все разумное трудно...»
    Этот недочет нашей культуры разветвляется на три главных побега: на честолюбие, тщеславие и гордость. Различие между двумя последними состоит в том, что гордость есть уже готовое убеждение самого субъекта в высокой своей ценности, тогда как тщеславие есть желание вызвать это убеждение в других, с тайной надеждой усвоить его впоследствии самому. Другими словами, гордость есть исходящее изнутри, а следовательно непосредственное уважение самого себя, тщеславие же есть стремление приобрёсти таковое извне, т. е. косвенным путем. Поэтому тщеславие делает человека болтливым, а гордость — молчаливым. Но тщеславный человек должен бы знать, что доброе мнение других, которого он так добивается, гораздо легче и вернее создается молчанием, чем говорливостью, даже при умении красно говорить.
    He всякий, кто хочет быть гордым,— горд на самом деле; самое большее, что он может—это аффектировать гордость, но и этой, как и всякой другой роли, он скоро изменит. Истинно горд лишь тот, кто имеет непоколебимое внутреннее убеждение в своих непреложных достоинствах и особенной ценности. Ошибочно ли это убеждение, основано ли оно лишь на внешних, условных достоинствах — это не играет роли, раз только гордость подлинна и серьезна. Но если гордость коренится в убеждении, она, как и всякое убеждение, не зависит от нашего произвола. Злейшим ее врагом, величайшей ее помехой является тщеславие, добивающееся чужого одобрения для того, чтобы на нем построить собственное убеждение в своих преимуществах; гордость же предполагает наличность такого, притом твердого установившегося убеждения.
    Часто порицают, бранят гордость, но я думаю, что нападают на нее главным образом те, кто не имеет ничего, чем мог бы гордиться. При бесстыдстве и глупой наглости большинства, всякому, обладающему какими-либо внутренними достоинствами, следует открыто выказывать их, чтобы не дать о них забыть; кто в простоте душевной не сознает их и обращается с людьми, как с равными себе, того люди искренно сочтут за ровню. Особенно я посоветовал бы этот образ действий тем, кто обладает высшими — реальными, чисто личными достоинствами, о которых нельзя постоянно напоминать путем воздействия на внешние чувства, путем, напр., орденов и титула; в противном случае может осуществиться латинская поговорка о свинье, поучающей Миневру. «He шути с рабом, не то он покажет тебе зад», гласит прекрасная арабская пословица; не следует забывать и слов Горация: «выказывай благородство, соответствующее заслугам». Скромность — это прекрасное подспорье для болванов; она заставляет человека говорить про себя, что и он такой же болван, как и другие; в результате выходит, что на свете существуют одни лишь болваны.
    Самая дешевая гордость — это гордость национальная. Она обнаруживает в зараженном ею субъекте недостаток индивидуальных качеств, которыми он мог бы гордиться; ведь иначе он не стал бы обращаться к тому, что разделяется кроме него еще многими миллионами людей. Кто обладает крупными личными достоинствами, тот, постоянно наблюдая свою нацию, прежде всего подметит ее недостатки. Но убогий человек, не имеющий ничего, чем бы он мог гордиться, хватает за единственно возможное и гордится нацией, к которой он принадлежит; он готов с чувством умиления защищать все ее недостатки и глупости. Так, напр., из 50 англичан едва ли найдется один, который согласится с вами, если вы с должным презрением отзоветесь о глупом и унизительном ханжестве его нации; если такой найдется, то он окажется, наверное, умным человеком.
    У немцев нет национальной гордости, что лишний раз доказывает их честность; но нет этой честности в тех, кто комично аффектирует национальную гордость, как, напр., «Deutsche Вгuder» и демократы, лестью совращающие народ. Говорится, правда, что немцы изобрели порох, но я не согласен с этим. Лихтенбер спрашивает: «почему, если человек хочет скрыть свою национальность, он не станет выдавать себя за немца, а большей частью за француза или англичанина?» — Впрочем, индивидуальность значительно перевешивает национальное начало, и в каждом данном человеке она заслуживает в тысячу раз больше внимания, чем это последнее. Нельзя не признать, что в национальном характере мало хороших черт: ведь субъектом его является толпа. Попросту говоря, человеческая ограниченность, извращенность и испорченность принимают в разных странах разные формы, которые и именуются национальным характером. Когда опротивеет один, мы пускаемся расхваливать другой, пока с тем не случится того же. Каждая нация насмехается над другими, и все они в одинаковой мере правы. <...>
    Честь в тех видах и принципах ее, какие я до сих пор рассматривал, встречается и действует у всех народов, во все времена; правда, иногда, в зависимости от условий места и времени, несколько меняется принцип женской чести. Но есть еще один вид чести, совершенно отличный от всеобщей, всюду признаваемой чести, о котором не имели понятия ни греки, ни римляне, а китайцы, индусы, магометане не слышали и по настоящее время. Этот род чести возник в Средние века, привился лишь в христианской Европе, но и то только среди крайне ограниченной группы населения, а именно в высшем слое общества и в те, слоях, которые к нему подлаживаются. Это — честь рыцарская так наз. «point d'honneur». Так как принципы ее совершенно отличны от той чести, о которой мы говорили, и даже частью противоположны им (ибо первая создает «честного человека», а вторая,— «человека чести»), то я изложу в отдельности все пoложения, образующие зерцало, кодекс рыцарской чести.
    1) Честь заключается не во мнении других о нашей ценности, но единственно в выражении этого мнения; существует; ли это мнение в действительности или нет — это безразлично, не говоря уж о том, обосновано ли оно. Согласно этому, другие могут быть, вследствие нашего поведения, самого скверного о нас мнения и глубоко презирать нас; но, пока никто не осмеливается громко его высказать, оно нимало не вредит чести. И наоборот, если наши качества и поступки таковы, что вынуждаю; всех окружающих (ибо это не зависит от их произвола) высоко ценить нас, то стоит кому-нибудь, будь это гнуснейшая и глупейшая личность, выказать нам презрение — и наша честь уже оскорблена, даже потеряна навеки, если мы ее не восстановим. Лишним доводом к тому, что в данном случае важно отнюдь не мнение других, а лишь его выражение, служит то, то, что оскорбления могут быть взяты назад, в них можно извиниться, после чего они считаются как бы не нанесенными, изменилось ли при этом само мнение, вследствие коего они последовали, и почему оно изменилось — это не играет роли; достаточно аннулировать внешнюю сторону оскорбления и делу конец. Значит, все сводится не к тому, чтобы заслужить уважение, а чтобы вынудить его.
    2) Честь человека зависит не от того, что он делает, а от того, что он претерпевает, что с ним случается. По основному положению только что рассмотренной, всюду действующей чести, она зависит только от того, что говорят или делают другие: она находится, следовательно, в руках, висит на кончике языка каждого встречного; стoит ему захотеть — и она потеряна навеки, если оскорбленный не восстановит ее особым актом, речь o котором впереди; акт этот сопряжен, однако, с опасностью для его жизни, свободы, имущества и душевного покоя. Поведение человека может быть чрезвычайно порядочным, благородным, его характер — прекрасным и ум — выдающимся,— и все же его честь каждое мгновение может быть отнята: стоит лишь дать его первому попавшемуся, который, хотя сам и не нарушил законов чести, но в остальном — последний из негодяев, тупейшая скотина, бездельник, картежник, запутан по уши в долгах — словом личность, не годящаяся оскорбленному и в подметки. В большинстве случаев именно такие типы и оскорбляют порядочных людей; Сенека правильно заметил: «чем ниже, чем более презираем человек, тем развязнее его язык» (de constantia 11); такой тип вероятнее всего накинется именно на порядочного человека: ведь противоположности ненавидят друг друга и крупные достоинства пробуждают обычно глухую злобу в ничтожных людях; по этому поводу Гете выразился: «He жалуйся на врагов; хуже было бы, если бы они стали друзьями, которым твоя личность была бы вечным, тайным упреком».
    Ясно, насколько люди только что описанного пошиба должны быть признательны этому принципу чести, ставящему их на одну доску с теми, кто во всех остальных отношениях неизмеримо выше их. Если такой субъект обругает, т. е. припишет другому какое-либо скверное свойство, то хоть на время это сойдет за объективно верное и обоснованное суждение, за нерушимый приговор и будет на веки вечные почитаться справедливым, если не будет смыто кровью; словом, оскорбленный, проглотивший оскорбление, остается на взгляд так наз. «людей чести» тем, чем его назвал оскорбитель (будь это гнуснейший человек). За это «люди чести» глубоко презирают его, избегают, как зачумленного, напр., открыто, громко отказываются посещать те дома, где он бывает, и т. п. С уверенностью можно отнести происхождение этого мудрого взгляда к Средним векам, когда, вплоть до XV столетия, в уголовном процессе не обвинитель должен был доказывать вину, а обвиненный — свою невинность. Это совершалось путем «очистительной» клятвы, для чего требовались однако еще consacramentales — друзья, которые поклялись бы, что уверены в том, что обвиненный не способен на лжеприсягу. Если таких друзей не было, или обвинитель предъявлял против них отвод, то оставался Божий суд, обычно в виде поединка — обвиненный должен был себя очистить, «смыть с себя навет». Вот откуда берет начало понятие «смыть обиду», да и весь кодекс чести, принятый в среде «людей чести»; из него выпала разве только одна клятва.
    Этим объясняется глубокое возмущение, неизменно охватывающее «людей чести» при обвинении их во лжи, и заставляющее их требовать крови — месть, представляющаяся, при обыденности лжи, весьма странной; в Англии, напр., убеждение в ее обязательности выросло прямо-таки в суеверие. Будто уж всякий, грозящий смертью за обвинение его во лжи, сам ни разу не солгал в своей жизни?...
    Средневековой уголовный процесс имел и боле краткую форму; обвиненный отвечал обвинителю: «ты лжешь», после чего прямо назначался суд Божий; поэтому-то рыцарский кодекс чести предписывает в ответ на обвинение во лжи тотчас же вызывать на поединок.
    Вот все, относящееся к оскорблению. Но есть, однако, нечто еще похуже оскорбления, нечто столь страшное, что я за одно лишь упоминание об этом в связи с кодексом рыцарской чести прошу извинения у «людей чести», зная, что при одной только мысли об этом у них забегают мурашки по коже и волосы ста, нут дыбом; это — величайшее зло — summum malum, хуже смерти и вечного проклятия. Может случиться — horribile diсtu — один даст другому оплеуху, ударит его. Это ужасное событие влечет за собою окончательную потерю чести, и если другие оскорбления смываются кровопусканием, то эта обида может быть начисто смыта только убийством.
    3) К чести не имеет никакого отношения то, каков данный человек сам по себе, может ли измениться его нравственный облик и тому подобные «праздные» вопросы. Раз она задета, или на время утеряна, то, если поспешить, ее можно скоро и вполне восстановить одним только способом — дуэлью. Но если оскорбитель не принадлежит к сословию, исповедующему кодекс рыцарской чести или преступил однажды против нее, то при оскорблении словом, а тем паче действием, приходится прибегать к серьезной операции: убить его тут же на месте, если есть при себе оружие, или не позже, чем через час — и честь спасена. Однако, если желательно избежать этого шага из боязни связанных с ним неприятностей или если неизвестно, подчинится ли оскорбитель законам рыцарской чести или нет, то остаётся еще один паллиатив. Если он был груб, надо поступить с ним еще грубее; если при этом ругани недостаточно,— можно избить его; для спасения чести в таких случаях существует ряд рецептов: пощечина исцеляется ударом палки, эти последние — плетью; для лечения ударов плети иные рекомендуют, как отличное, испытанное средство — плевок в лицо. Если же пропустить момент для всех этих средств, то остается только прибегнуть к кровопусканию.— Такой метод лечения вытекает в сущности из следующего положения.
    4) Насколько постыдно быть обруганным, настолько почетно быть оскорбителем. Хотя бы на стороне противника были истина, право, разум и логика, но обругай я его — и всего этого он лишается, право и честь оказываются на моей стороне, его же честь утрачена, пока он не восстановит ее, притом не правом, не доказательствами, а выстрелом или ударом. Поэтому грубость является фактором, заменяющим, перевешивающим в вопросах чести все остальные; прав тот, кто грубее. Какую бы глупость, мерзость, какую бы гадость ни учинил человек, все это стирается, легитимируется грубостью. Если кто-либо в споре или беседе выкажет более правильное понимание вопроса, бoльшую правдивость, больший ум и сделает более верный вывод, чем мы, или вообще обнаружит внутренние достоинства, отсутствующие у нас,— то стоит нам его оскорбить, нагрубить ему, и преимущества пропали, наше собственное убожество забыто и наше превосходство над ним считается доказанным. Грубость— это наисильнейший аргумент, против которого не устоит какой ум, разве что противник избирает тот же метод и вступает с ним в благородный поединок на этом оружии. Если он этого не сделает — мы победили, честь на нашей стороне; истина, ум, знание, остроумие — устранены и уступают дорогу грубости. Поэтому «люди чести», как только кто-либо выскажет мнение, расходящееся с их собственным, или обнаружит больше ума, чем имеется у них,— сейчас же принимают боевую позицию; если в каком-либо споре у них не хватает аргумента, они принимаются за грубости, которые сослужат ту же службу и к тому же легче могут быть придуманы; в результате они уходят победителями.— Отсюда видно, насколько справедливо, что этот принцип чести облагораживает общество.
    Положение это выводится из следующего основного принципа, составляющего ядро, центр всего кодекса.
    5) Верховное судилище, к которому в последнюю очередь следует обращаться со всеми недоразумениями в вопросах чести - это физическая сила, животность. Всякая грубость есть в сущности апелляция к животности; уклоняясь от борьбы разума и нравственного права, она признает только борьбу физической силы; борьба эта ведется человеческой породой (которую Франклин называл «породой изготовляющей орудия») специально для этой цели изготовленным оружием, в форме дуэли, и на такое решение спора уже нет аппелляции. Этот принцип может быть характеризован термином «кулачное право»; поэтому рыцарская честь должна бы называться «кулачной честью»— Faustehre.
    6) Выше мы видели, что гражданская честь крайне щепетильна в вопросах имущества, принятых на себя обязательств и данного слова; рассматриваемый же ныне кодекс оказывается весьма либеральным в этих пунктах. Есть только одно слово, которое нельзя нарушать — это то, к которому прибавлено «клянусь честью»; следовательно, остается предположить, что всякое другое слово можно нарушать. Но даже и при нарушении «честного слова» честь еще может быть спасена тем же универсальным средством — дуэлью, дуэлью с тем, кто утверждает, что было дано это «честное слово».— Есть далее только один долг, который должен быть непременно уплачен—долг карточный, называемый поэтому долгом чести; остальные долги можно вовсе не платить — рыцарская честь от этого не пострадает.
    Каждый нормальный человек поймет сразу, что этот оригинальный и смешной варварский кодекс чести вытекает отнюдь не из сущности человеческой натуры, не из здравого понимания людских отношений. Это подтверждается крайне ограниченной сферой его применения; таковой является исключительно Европа, и то лишь со Средних веков, притом только среда дворянская, военная и подлаживающиеся к ним слои. Ни греки, Ни Римляне, ни высоко цивилизованные народы Азии древней и новой эпох не имеют понятия об этой чести и ее принципах. Для них нет иной чести, кроме той, которую я назвал гражданской.
    Все они ценят человека по тому, что он обнаружил в своих действиях, а не по тому, что взболтнет про него какой-нибудь вздорный, развязный язык. Всюду у них то, что скажет или сделает человек, может погубить только его честь, но не чью-либо иную. Все они видят в ударе только удар; лошадь или осел ударяют только сильнее — вот и все. Иногда удар может раздражить, и будет отмщен на месте; но честь здесь ни при чем - никто не станет подсчитывать удары, обиды и число потребованных и не потребованных «сатисфакций». Народы эти в храбрости, в презрении к жизни не уступают нациям христианской Европы. Греки и римляне были в полном смысле героями, но о «point d'honneur» они и понятия не имели. Поединок был у них делом не благородных классов, а презренных гладиаторов, бежавших рабов, приговоренных преступников, которых, по очереди с дикими зверями, натравляли друг на друга на потеху толпы. На заре христианства гладиаторские игры исчезли; при его торжестве их место заняла — под личиною Божьего суда — дуэль. Если эти игры были жесткой данью, отдаваемой всеобщей страсти к зрелищам, то дуэль — та же дань, выплачиваемая предрассудку, но уже не преступниками и рабами, а свободными, благородными людьми.
    Множество дошедших до нас данных свидетельствуют, что древние были свободны от этого предрассудка. Когда один из тевтонских вождей вызвал Мария на поединок, этот герой ответил: «если тебе надоела жизнь, можешь повеситься» и предложил ему подраться с одним знаменитым гладиатором. У Плутарха (Them. 11) мы читаем, что начальник флота, Еврибиад, споря с Фемистоклом, взялся за палку, чтобы его побить, на что тот и не подумал обнажить меча, а просто сказал: «бей, но выслушай меня». Как будет огорчен «человек чести», не найдя никаких указаний на то, что г. г. афинские офицеры немедленно же после этого заявили о своем отказе служить под начальством Фемистокла!
    Правильно заметил один из новых французских писателей: «тот кто осмелился бы сказать, что Демосфен был честным человеком, вызвал бы улыбку сожаления; о Цицероне же и говорить нечего» (Soirees Litteraires par C. Durand Roven 1828. Vol. , p. 300). Далее, Платон (de leg. IX посл. 6 стр. и XI, p. 131) в главе, трактующей об оскорблениях, ясно показывает, что древние не имели и представления о принципах рыцарской чести. Сократа вследствие многих его диспутов часто оскорбляли действием, что он спокойно переносил; получив раз удар ногой, он хладнокровно отнесся к этому и удивил обидчика словами: «разве я пошел бы жаловаться на лягнувшего меня осла?» (Diogen-Laert. 11, 21). Другой раз ему сказали: «разве тебя не оскорбляют ругательства этого человека», на что он ответил: «нет, ибо все это не приложимо ко мне» (ib. 36). Стобеус (Florileg. ed. р 2, Gaisford. Vol. 1, p. 327—330) сохранил длинный отрывок Музония, из коего видно, как древние смотрели на обиду: иного удовтворения как суд они не знали, а мудрецы даже и к нему не обращались. Что древние искали удовлетворения за пощечину ишь судом, — это видно из Gorgia Платона (стр. 86); там же приводится и мнение об этом Сократа (стр. 133). To же подтверждает рассказ Гелиуса (XX, I) o некоем Луции Верации, забавлявшемся тем, что он без всякого повода давал пощечины всем встречавшимся на улице гражданам и с целью избежать судебной процедуры водил за собой раба с мешком медных денег, из которого пораженному прохожему выплачивал законом установленные 25 ассов.— Кратес, знаменитый циник, получил от музыканта Никодрома столь сильную оплеуху, что его лицо распухло и покрылось синяками. Тогда он прикрепил ко лбу дощечку с надписью «Nicodromus fecit» (т.е. "сделал Никодромус" - webmaster) «и этим покрыл позором флейтиста, так грубо обошедшегося (Diog. Laert. VI, 33) с человеком, которого обожали все афиняне (Apul. Hor. р. 126). У нас имеется еще на эту тему письмо избитого в Синопе пьяными греками Диогена к Мелезиппу, где он говорит, что «это для него неважно» (Nota Casaub. ad Diog. Laert. VI, 33).—Сенека в книге «De constantia sapientis» c X главы и до конца подробно рассматривает оскорбления и приходит к тому выводу, что мудрец не должен обращать на них внимания. В XIV главе он говорит: «что делать мудрецу, получившему пощечину? — To же, что сделал в этом случае Катон: он не рассердился, не пожаловался, не возратил ее,— он просто отрицал ее».
    Да, скажете вы, то были мудрецы. А мы, значит, тупицы?— Согласен.
    Мы видели, что древним совершенно незнаком рыцарский кодекс чести; они всегда и во всем проводили непосредственный, естественный взгляд на вещи и не поддались гипнозу этих мрачных и пагубных ухищрений. Поэтому в ударе по лицу они видели лишь то, что он есть на самом деле — небольшое физическое повреждение. Уже позднее пощечина сделалась катастрофой и излюбленной темой трагедий; как, напр.. в Корнелевском «Сиде» и в немецкой драме, названной «Сила обстоятельств» тогда как ее следовало бы назвать «Сила предрассудка». Если в Пражском Национальном Собрании дают кому-либо пощечину, то это гремит по всей Европе.
    «Людям чести», расстроенным приведенными воспоминаниями o классическом мире и примерами из древнегреческих эпох, я посоветую в виде противоядия прочесть в «Jaques, le fataliste» Дидро историю Деглана — великолепнейший образец рыцарской чести, который их утешит и удовлетворит.
    Из сказанного достаточно ясно, что рыцарская честь не первична, не заложена в основу человеческой натуры. Ее принципы— искусственны; их происхождение нетрудно открыть. Эта честь — порождение тех времен, когда за кулаком признавалось большее значение, чем за мозгами, и попы держали разум в оковах, — т. е. Средних веков и их пресловутого рыцарства В те времена Бога заставляли не только заботиться о нас, но и судить нас. Поэтому сложные процессы решались судом Божьим — ордалиями; дело сводилось, за редким исключением, к поединкам, которые происходили не только между рыцарями, но и между бюргерами, как это показывает великолепная сцена у Шекспира (Henry VI, p. II, А.2, Sc. 3).
    Ha любое судебное решение можно было аппелировать к высшей инстанции — к Божьему суду, поединку. Собственно говоря, этим путем судебное полномочие отдавалось вместо разума физической силы и ловкости — т. е. чисто животным свойствам; вопрос о праве решался на основании не того, что сделал человек, а того, что с ним случилось — совершенно в согласии с ныне действующим принципом чести. Тому, кто сомневается в этом происхождении дуэли, советую прочесть отличную книгу J. Mellingen «The history of Duelling» 1849. Даже поныне среди людей, исповедывающих принципы рыцарской чести — кстати сказать редко бывающих образованными и мыслящими — можно встретить таких, которые в исходе дуэли видят Божье решение по поводу вызвавшего ее спора; конечно, такое мнение объясняется наследственной передачей его от средневековой эпохи.
    Таков источник рыцарской чести; тенденция ее по преимуществу та, чтобы путем угрозы, физического насилия принудить человека к внешнему изъявлению того уважения, приобрести которое в действительности кажется или слишком трудным или излишним. Это почти то же самое, как если бы, рукою нагревая шарик термометра, на основании поднятия ртути стали бы доказывать, что наша комната натоплена. При ближайшем рассмотрении суть дела сводится к следующему: тогда как гражданская честь, как сообразующаяся с потребностью в мирном общении с другими, состоит в мнении этих других о том, что мы, безусловно уважая права каждого, и сами заслуживаем полного доверия,— честь рыцарская заключается в мнении, что нас следует бояться, так как мы решились ревниво охранять наши собственные права. Мысль, что важнее внушать страх к себе, чем доверие, была бы, пожалуй, правильна (на людскую справедливость ведь нечего много рассчитывать) если бы мы находились в первобытном состоянии, когда каждый непосредственно защищал себя и свои права. Но при цивилизации, когда государство взяло на себя охрану нашей личности и собственности, это положение отпадает; оно без толку доживает свои дни, как замки и башни времен кулачного права среди возделанных полей, оживленных дорог и рельсовых путей.
    Вот причина, почему сфера рыцарской чести ограничивается лишь теми насилиями над личностью, которые или легко, или по принципу de minirnis lex non curat2 совсем не наказуются государством, как напр. легкая обида или простое поддразнивание. Занимаясь этими мелочами, рыцарская честь приписывает личности совершенно несообразную с природой и жизнью людей ценность, возводя личность в нечто священное, считает недостаточными судебные кары за незначительные оскорбления и сама мстит за них, лишая обидчика здоровья или жизни. Очевидно это обусловливается чрезмерной гордостью, возмутительнейшим высокомерием; человек, забывая, что он представляет собою на самом деле, претендует на абсолютную неприкосновенность своего имени и на полную безупречность. Собственно, тот, кто намерен силой охранять себя от всякой обиды, и провозглашает принцип: «кто обидит или ударит меня — будет убит»,— за одно это достоин быть высланным из страны3. Люди всячески стараются скрасить это несуразное высокомерие. Храбрый человек не должен уступать; поэтому каждое легкое столкновение должно переходить в брань, затем в драку и, наконец, в убийство; впрочем «шикарнее» пропустить промежуточные фазисы и сразу взяться за оружие. Подробности той процедуры регулируются крайне педантичной системой, рядом законов и правил - поистине трагический фарс, храм, воздвигнутый во славу глупости.— Здесь ошибочен самый отправной пункт: в незначительных вопросах (вопросы серьезные отдаются на решение суда) из двух бесстрашных людей один всегда должен уступить: это тот, кто умнее; если же дело касается одних только мнений, то им и заниматься не стоит. Доказательством тому является народ, или вернее, те многочисленные классы общества, которые не исповедуют рыцарской чести и среди коих распри протекают естественным образом. Среди этих классов убийство в 1000 раз реже, чем среди высших, преклоняющихся пред принципом рыцарской чести и составляющих какую-нибудь 1/1000 всей нации; здесь даже драки бывают редко.
    Утверждают иногда, что краеугольным камнем хорошего тона и добрых нравов общества является именно этот принцип рыцарской чести и дуэль, преграждающая якобы всякое проявление грубости и необузданности. Однако в Афинах, в Коринфе, в Риме без сомнения было хорошее, даже очень хорошее общество, встречался и хороший тон, и добрые нравы, и все это без всякого участия рыцарской чести. Правда, там,— не так как у нас — женщины не играли первой роли в обществе. Главенство женщин не только придает разговорам фривольный, пустой характер, не допуская никакой серьезной, содержательной беседы, но и способствует, без сомнения, тому, что в глазах общества пред личной храбростью отступают на задний план все другие достоинства; тогда как в сущности храбрость — это подчиненная, «унтер-офицерская» добродетель, в которой нас к тому же превосходят звери, почему и говорят, напр., «храбр как лев». Даже больше: вопреки приведенному уверению, принцип рыцарской чести часто покровительствует как бесчестности и гадости, так и более мелким свойствам: невоспитанности, самообожанию и лености; ведь мы часто потому не мешаемся в разные паскудные дела, что ни у кого нет охоты рисковать жизнью ради наказания виновных.—Мы видим, что сообразно с этим дуэль процветает и практикуется с особенной кровожадностью именно в той нации, которая в политических и финансовых делах обнаружила недостаток истинной честности; насколько приятны частые сношения с ее гражданами — об этом знают все, кто это испытал; что касается вежливости и культурности их общества, то в этом отношении они давно пользуются дурной славой.
    Итак, все приведенные аргументы несостоятельны. С большим основанием можно утверждать, что как собака лает, когда ее дразнят, и ласкается, когда ее ласкают, так и человеческой натуре свойственно на неприязнь отвечать неприязнью, и сердиться, раздражаться при выражении презрения и ненависти. Уже Цицерон сказал: «каждое оскорбление причиняет боль, которую с трудом выносят даже мудрейшие и лучшие люди»; и действительно, решительно никто (за исключением разве некоторых смиренных сект) не переносит хладнокровно брани и побоев. Однако природа наша толкает нас не далее, чем на соответствующее оскорблению возмездие; она не требует вовсе карать смертью за упрек во лжи, в глупости или в трусости; древнегерманская пословица «на оплеуху следует отвечать кинжалом» - это возмутительнейший рыцарский предрассудок. Во всяком случае отвечать или мстить за оскорбление — это дело гнева, a отнюдь не чести и не долга, как это тщатся доказать апостолы рыцарской чести.
    He подлежит сомнению, что упрек оскорбителен лишь постольку, поскольку он справедлив: малейший попавший в цель намек оскорбляет гораздо сильнее, чем самое тяжкое обвинение, раз оно не имеет оснований. Кто действительно уверен, что ни в чем не заслуживает упрека, тот может и будет спокойно пренебрегать ими. Однако принцип чести требует, чтобы он выказал отсутствующую у него восприимчивость к таким упрекам и жестоко мстил бы за оскорбления, которые его нимало не задевают. Очень низкое мнение о своей ценности имеет тот, кто заглушить всякое изъявление скептического к ней отношения. Поэтому истинное самоуважение внушает нам отвечать на обиду полным равнодушием, а если это, за недостатком первого, не удастся, то все же ум и воспитание заставят нас выказать внешнее спокойствие и скрыть наш гнев. Если бы удалось отделаться от предрассудка рыцарской чести, так, чтобы никто мог рассчитывать путем брани отнять честь другого, или восстановить свою; если бы каждая неправда, каждая необузданная, грубая выходка не узаконялась бы готовностью тотчас же дать удовлетворение, т. е. драться — тогда все бы скоро поняли что, раз дело дошло до брани и оскорблений, то победитель в сущности тот, кто побежден в этой битве; как говорит Винченцо Монти, обиды тем похожи на духовные процессии, что возвращаются туда же, откуда вышли. Тогда не было бы достаточно, как теперь, сказать грубость, чтобы остаться правым; логика и разум получили бы иное значение, чем в наше время, когда, прежде чем заговорить, им приходится справляться, не расходятся ли они с мнениями ограниченных и тупых людей, досадующих и злящихся на каждом их слове, иначе может случиться, что умную голову придется поставить в карту против головы заядлого тупицы. Тогда духовное превосходство получило бы первенствующее значение в обществе, которое сейчас принадлежит, хотя и негласно, физической силе и «гусарской» лихости, и для лучших людей стало бы одним поводом меньше к тому, чтобы удаляться от общества. Такого рода изменение породило бы настоящий хороший тон, дало бы дорогу настоящему хорошему обществу, такому обществу, какое существовало в Афинах, в Коринфе и Риме. Кто хочет с ним ознакомиться, тому я посоветую прочесть о пире у Ксенофонта.
    Последний аргумент в защиту рыцарского кодекса будет, без сомнения, гласить так: «если он будет отменен, то можно будет безнаказанно бить другого». Я отвечу, что, действительно, это часто случается в 999/1000 того общества, которое не признает этого кодекса, но ведь никто не умирал от этого, тогда как среди его приверженцев каждый удар, по общему правилу, влечет за собою смерть. Впрочем, рассмотрим этот вопрос подробнее.
    Я много старался в животной или в разумной природе человека найти подлинную или хотя бы вероятную основу, почву столь прочно утвердившегося в части человеческого общества убеждения в трагическом значении удара; основу, которая не была бы пустым звуком, а могла бы быть выражена точными понятиями; но напрасно. Удар был и остается небольшим физическим злом, которое каждый может причинить другому, чем докажет только, что он более силен или ловок, или что другой не был настороже. Больше анализ не дает ничего. Однако, тот же рыцарь, которому удар человеческой руки кажется величайшим злом, получив в десять раз более сильный удар от своего коня, еле волочась от отчаянной боли, будет уверять, что это ничего не значит. Тогда я подумал, что все дело в человеческой руке. Однако, ведь от нее же тот же рыцарь получает в бою удары саблей и шпагой и опять-таки уверяет, что и это пустяки, не стоящие внимания. Далее, считается, что удары оружием плашмя далеко не так позорны, как удары палкой, почему еще недавно ими наказывали кадет; наконец, тот же удар при посвящении в рыцари есть величайшая честь. Этим я исчерпал все возможные психологические и моральные причины, и мне остается только счесть этот взгляд за старый вкоренившийся предрассудок, за лишний пример того, как легко внушить людям какую угодно идею. Это подтверждает и тот известный факт, что в Китае ударами бамбука очень часто наказываются не только простые граждане, но и чиновники всех классов; очевидно, что там, несмотря на высокую цивилизацию, человеческая натура не та, что у нас4. Простой трезвый взгляд на натуру человека показывает, что ему так же свойственно драться, как хищным зверям кусаться, рогатым животным — бодаться; человек — «дерущееся животное». Поэтому мы возмущаемся, узнавая о редких случаях, когда один человек укусил другого; получать же удары и наносить их — это событие столь же естественное, сколь обыденное. Что культурные люди охотно избегают этого, сдерживают такие порывы — это легко объяснимо. Но поистине жестоко внушать нации или какому-либо классу, что полученный удар — ужаснейшее несчастье, за которое следует отплачивать убийством. На свете слишком много настоящего зла, чтобы стоило создавать еще и воображаемые бедствия, приводящие уже к реальным. А этого как раз и добивается рассматриваемый глупый и пагубный предрассудок. Я не могу не порицать те правительства и законодательные учреждения, которые потворствуют ему стремлением отменить телесные наказания как для штатских, так и для военных. Они думают при этом, что действуют в интересах гуманности; на самом же деле как раз наоборот: этим путем лишь утверждается противоестественное и пагубное безумие, поглотившее уже столько жертв. При всех проступках, за исключением тягчайших, прежде всего приходит в голову, а потому и естественнее всего — побить виновного; кто не слушал доводов, тот покорится ударам; умеренно побить того, кого нельзя наказать ни лишением имущества, которого у негo не имеется, ни лишением свободы —ибо нужна его работа — это и справедливо и естественно. Против этого можно возражать лишь пустыми фразами о человеческом достоинстве, опирающимися не на точные понятия, а опять же на вышеприведенный гибельный предрассудок. Что в нем и заключается истинная подоплека всего вопроса, это комично подтверждается тем, что еще недавно, в некоторых странах, для военных плеть была заменена особым хлыстом, который хотя и причинял такую же физическую боль, но якобы не унижал и не позорил так, как плеть.
    Потворствуя таким образом этому предрассудку, мы поддерживаем рыцарскую честь, a c нею и дуэль, которую, с другой стороны, мы стараемся или делаем вид, что стараемся вывести путем законодательства5. Потому-то этот осколок кулачного права, пережиток дикой Средневековой эпохи и мог сохраниться до 19-го века, и поныне марая общество; пора бы от него отделаться. Ведь не разрешается же в наше время методическая травля собак или петухов (по крайней мере в Англии такие травли наказуемы). Людей же против их воли втравливают в кровавую битву друг с другом; абсурдный предрассудок рыцарской чести и поклоняющиеся ему представители и апологеты его обязывают людей биться, как гладиаторов, из-за какого-нибудь пустяка. Я предлагаю поэтому немецким туристам вместо слова дуэль — происходящего, вероятно, не от латинского duellum, a от испанского duelo — горe, жалоба — ввести термин Ritterhetze (рыцарская травля). Педантичность, какою обставляется это глупое дело, создает немало комических положений. Но возмутительно то, что этот абсурдный кодекс образует государство в государстве, притом такое, которое, признавая лишь кулачное право, тиранизирует служащие ему классы тем, что устанавливает особое судилище, пред которое каждый может потребовать другого; необходимый повод всегда легко создать; власть этого суда распространяется даже на жизнь обеих сторон. Естественно, что этот суд становится засадой, пользуясь которой гнуснейший человек, если только он принадлежит к известному классу, может грозить, даже убивать благороднейших и лучших люден, ненавистных ему именно за их достоинства. После того, как полиции и судам удалось более или менее добиться того, что разбойники уже не преграждают нам дороги с возгласом: «кошелек или жизнь»,— пора и здравому смыслу достичь того, чтобы любой негодяй не смел более смущать наше спокойствие окликом «честь или жизнь». Следует снять с высших классов гнет сознания, что каждый в любой момент может быть вынужден заплатить здоровьем или жизнью за дикость, грубость, глупость или злобу того, кому заблагорассудится выместить их на нем. Возмутительно и позорно, что два молодых, неопытных и вспыльчивых молодых человека, перекинувшись парой резких слов, должны искупить это своею кровью, здоровьем или жизнью. Насколько могуча тирания этого государства в государстве, как велика власть этого предрассудка, показывает то, что нередко люди, лишенные возможности восстановить свою рыцарскую честь из-за слишком высокого или слишком низкого положения, или из-за иных «неподходящих» свойств обидчика,— приходят из-за этого в отчаяние и трагикомически кончают самоубийством.
    Всякая ложь и абсурд разоблачаются обычно потому, что в момент апогея в них обнаруживается внутреннее противоречие; оно и в данном случае выступает в виде грубейшей коллизии законов: дуэль воспрещается офицеру, но если он при известных условиях от нее откажется — его лишают офицерского звания. Раз вступив на путь свободомыслия, я пойду еще далее. Тщательное и беспристрастное рассмотрение показывает, что считающаяся столь важной разница между убийством противника в открытом бою и с равным оружием и убийством из засады вытекает из того, что упомянутое государство признает лишь право сильного — кулачное право — и, возведя его на степень Божьего суда, строит на нем весь свой кодекс. В сущности же, открытый, честный бой показывает только, кто сильнее или ловчее. Оправдывать его можно, лишь допустив предпосылку, что право сильного — воистину право. По существу же, то обстоятельство, что противник не умеет защищаться, дает мне только возможность, но не право убить его; право это, нравственное мое оправдание может основываться лишь на мотивах, по которым я его убиваю. Положим, что мотивы имеются н мотивы уважительные; тогда нет надобности ставить все в зависимость от нашего умения стрелять и фехтоваться: тогда будет безразлично, каким способом я его убью — спереди или с тылу. С моральной точки зрения право сильного нисколько не выше права хитрого, применяемого при убийстве из-за угла: право кулака должно быть поставлено наряду с правом хитрости. Замечу, кстати, что в дуэли применяются одинаково и сила, и хитрость; ведь каждый прием — это коварство. Если я считаю нравственным своим правом лишить другого жизни, то глупо стреляться или фехтоваться: противник может оказаться искуснее меня и тогда получится, что оскорбив меня, он же меня вдобавок и убивает. За оскорбление следует мстить не дуэлью, а простым убийством — таков взгляд Руссо, на который он осторожно намекает в столь туманном 21-ом примечании к 4-ой книге Эмиля. Но при этом Руссо так пропитан рыцарским предрассудком, что даже упрек во лжи считает достаточным основанием для такого убийства; следовало бы знать, что каждый человек, а в особенности сам Руссо, несчетное число раз заслужил этот упрек. Предрассудок, мешающий осуществлению права убивать обидчика в открытом бою на равном оружии, считает кулачное право — подлинным правом, а поединок — Божьим судом. Разгневанный итальянец, кидающийся с ножом на обидчика тут же на месте, без дальнейших разговоров, действует по крайней мере последовательно; он только умнее, но нисколько не хуже дуэлиста. Возражают иногда, что убивая противника в открытом поединке, я имею за собою то оправдание, что и он также старается меня убить, и что с другой стороны мой вызов ставит его в положение необходимой обороны. Указывать на необходимую оборону — значит, в сущности, придумывать благовидный предлог для убийства. Скорее можно оправдаться принципом: «нет обиды при согласии на нее» — при дуэли, дескать, противники по обоюдному соглашению ставят свою жизнь на карту. Но едва ли здесь можно говорить о согласии: деспотический принцип рыцарской чести и весь этот абсурдный кодекс играют здесь роль пристава, приволокшего обоих или, по крайней мере, одного из противников пред это жестокое судилище.
    Я пространно исследовал рыцарскую честь, но делал это с добрым намерением, ввиду того, что победить нравственные и умственные несуразности может только философия.— Общественные условия нового времени и древности различаются, главным образом, в двух отношениях, притом не к выгоде нашего общества, получающего суровую мрачную окраску, не омрачавшую веселых, как утро жизни, дней древности. Факторы эти — рыцарская честь и венерические болезни — две равноценные прелести. Ими отравлена вся наша современная жизнь. На самом деле, венерические болезни распространяют свое влияние гораздо дальше, чем это принято думать; болезни эти не только физические, но и моральные. С тех пор, как в колчан Амура попали отравленные стрелы, во взаимные отношения полов вкрался чуждый, враждебный им, некрасивый элемент, проникающий их мрачным, боязливым недоверием; косвенное влияние такого изменения этой первоосновы всякого человеческого общения распространяется, в большей или меньшей степени, и на другие общественные отношения; однако, подробный разбор завлек бы нас слишком далеко.
    Аналогичное, хотя и в иной форме, влияние оказывает принцип рыцарской чести, этого трагикомического фарса, неизвестного древним и делающего современное общество натянутым, серьезным, боязливым: ведь каждое мельком сказанное слово ставится в строку. Хуже: — эта честь — Минотавр, которому в жертву приносится из году в год некоторое число юношей из благородных семейств, притом не от одной страны, как встарь, а от всех стран Европы. Пора открыто сразиться с этим миражом, как это здесь и сделано.
    Хорошо, если бы оба эти порождения нового времени сгинули бы в XIX веке. Можно надеяться, что с одним справятся врачи при помощи профилактики. Побороть же жупел рыцарской чести — дело философа, который должен правильно осветить его; только этим путем можно пресечь зло в корне; естественно, что это доныне не удавалось правительствам, боровшимся с ним посредством законодательства. Если бы правительства серьезно желали вывести дуэль и незначительный успех их усилий обусловливался только их бессилием, то я бы предложил издать следующий закон, с ручательством за его успех, причем не пришлось бы прибегать к кровавым операциям, к эшафоту, виселице или пожизненному заключению. Мое средство очень мягко и гомеопатично; как вызвавшему, так и принявшему вызов капрал отсчитывает a la Chinois среди бела дня и на открытом месте 12 палочных ударов, секундантам же и посредникаім - по 6. Последствия уже совершившейся дуэли рассматриваются как всякое другое уголовное преступление. Пожалуй, иной рыцарь в душе» возразит, что после такого наказания многие «люди чести» застрелятся. На это я скажу: лучше, если такой болван застрелит себя, чем кого-либо другого.
    Я уверен, что в сущности правительства вовсе не стараются вывести дуэль. Жалованье гражданских служащих, а тем паче офицеров (кроме разве высших должностей) гораздо ниже ценности их услуг; и вот остаток уплачивается им в виде чести, представляемой титулами, орденами, и в более широком смысле — в виде сословной чести. Для нее дуэль служит крайне удобным аппаратом, владеть которым обучают еще в университетах. Так что, в сущности, жертвы дуэли оплачивают своей кровью недостаточность жалованья.
    Для полноты упомяну еще о национальной чести. Это — честь целого народа, как члена всенародного общества. Так как последнее не знает иного закона, кроме силы, и поэтому каждый его член должен сам отстаивать свои права, то следовательно честь каждой нации состоит в мнении других не только о том, что она заслуживает доверия (кредита), но и о том, что ее следует бояться; для достижения этого она не должна оставлять безнаказанным ни одно покушение на ее права. Словом, честь национальная сочетает в себе честь гражданскую с рыцарской.

******************************************************************************************

1 Высшие классы с их блеском, роскошью, великолепием и разного рода тщеславием могут сказать:"наше счастье всецело вне нас: его центр — головы других людей".
2 Закон не заботится о мелочах.
3 Рыцарская честь — порождение высокомерия и глупости. (Противоположный принцип резче всего выражен словами: «Нищета людей — наследие Адама»). Замечательно, что это безмерное высокомерие встречается исключительно среди последователей тех религий, которые обязывают верующих к крайнему смирению; ни в древности, ни в других частях света не исповедуется этот принцип рыцарской чести. Однако его возникновению мы обязаны не религии, а феодализму, при котором каждый дворянин мнил себя сувереном и поэтому не признавал над собою никакого людского суда; он привык верить в полнейшую неприкосновенность, святость своей личности, и всякое покушение на нее, всякий удар, всякое бранное слово казалось ему преступлением, заслуживающим смерти. Вот почему честь и дуэль были первоначально привилегиями дворянства, а в позднейшие времена — офицерства; подчас к этой группе примыкали — но не вполне — и другие высокие классы, с целью не отставать от них. Хотя дуэль и возникла из ордалий, но все же эти последние являются не причиной, а следствием, — проявлением принципа чести: не признавая людского суда, человек аппелировал к Божьему. — Ордалии свойственны не только христианству; они встречаются и у индусов, хотя главным образом в древние времена; впрочем, следы их остались там и поныне.
4 20 или 30 ударов палкой пониже спины — это т. ск. насущный хлеб китайца. Это отеческое внушение мандарина не считается позорным и принимается с благодарностью (Lettres edifiantes et curiouses. 1819. Vol. 11. p. 454.
5 Собственно, причина по которой правительства делают вид, что стараются вывести дуэль (чего особенно легко можно было 6ы достичь в университетах) - и что это им только не удается - лежит в следующем: государство не в силах вполне заплатить деньгами за услуги военных и гражданских служащих; нехваток оно выплачивает в виде почестей, представляемых титулами, орденами, мундирами. Чтобы сохранить за этой идеальной оплатой высокую ценность, необходимо всячески поддерживать чувство чести, обострять его, хотя бы и чрезмерно; так как гражданская честь не достигает этой цели, ибо она имеется решительно у всех, то остается обратиться к чести рыцарской, которую и поддерживают вышеупомянутыми средствами. В Англии, где жалованье военных и гражданских чинов много выше, чем на континенте, в ней нет надобности; поэтому там за последние 20 лет дуэль почти совершенно исчезла, теперь она очень редка и высмеивается всеми; этому много способствовало Anti-duelling society, имеющее своими членами много лордов, адмиралов и генералов; по-видимому, жертвы Молоху здесь прекращаются.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Hosted by uCoz